
Внимание, внимание, дамы, господа и призраки литературных амбиций! Распахните уши, распрямите брови и выдохните на обложку — сегодня в нашем антракте не просто новость, а настоящий фокус со сменой декораций. В финал престижнейшей премии «Большая книга», туда, где книги должны быть если не великими, то хотя бы своими, проскользнула Вера Богданова — и пронесла с собой не роман, а аккуратно скомпонованный литературный сэмплер, сборник каверов, цитатник чужих интонаций. Тут не сюжет, а шлейф. Не голос, а эхо. Не проза, а клуб любителей Ctrl+C и Ctrl+V, где Ctrl+C уже приравнивают к дебюту, а Ctrl+V — к стилистическому прорыву.
На подходе — текст, который выглядит как дипломный проект по дисциплине "внимательное чтение чужих книг": всё в порядке, всё подшито, только вот оригинального — на полстраницы, и то случайно. Ну что ж, господа критики, не скупитесь на овации: мы официально вступили в эпоху литературного ксерокса, где чужая фраза — это уже авторство, а заимствование — новый жанр. Добро пожаловать в турнир по многослойному копированию с духовной претензией. Здесь, как на модном показе: вы вроде как уже видели этот наряд, но теперь на нём нашито чуть больше слов «травма» и «мрак».
Сегодня у нас на столе не роман, а салат «оливье» из чужих приёмов, где вместо картошки — обрубки чужих идей, вместо горошка — замшелые метафоры, а сверху щедро полито рассолом Степановой. Подача — на серебряной тарелке Сорокина, но с привкусом школьного спектакля по мотивам Пелевина, где актёры забыли текст и кричат чужими голосами. Ложка Пелевина — для псевдофилософского шика, щепотка Петрушевской — для женской боли на продажу, кусочек Иванова — для декорации с деревенским привкусом, пара фраз из Достоевского — как обёртка от конфеты, которой там никогда не было. Всё это завёрнуто в соус из «травм девяностых» и «девочек, утонувших под спамом» — тяжёлый, густой, вязкий, как кисель на третий день похмелья. Подача — на холодном блюде с надписью «смело, современно, социально важно». Послевкусие — как у вчерашней селёдки под шубой, забытой на подоконнике: кисло, муторно и с лёгкой тенью плесени. И всё бы ничего, но почему-то именно этот салат подаётся под фанфары, как главное блюдо сезона.
Но, как говорится, если всё это звучит знакомо, значит, где-то это уже писали.
Рассмотрим по порядку. Перед нами роман, который гордо объявляет себя «жестким высказыванием о власти, насилии и травме» — и тут же врезается в собственную бумажную лужу. Потому что на деле это не высказывание, а бормотание между моргом, бараком и очередной шаманской дискотекой в ДК «Рассвет», где бубны заменяют аргументы, а просветление наступает вместе с отключением отопления.
В этом странном мире шаманы носят айфоны, девушки умирают строго по таймингу драматургии, а полиция, как и положено по сценарию, вытаскивает из кармана потрёпанную методичку с фразой «сама прыгнула».
Каждый диалог звучит как репетиция перед постановкой «Судьба-наркоманки. Версия 5.0». И если у вас возникло ощущение дежавю, словно вы уже всё это читали, — не пугайтесь. Это не рецидив. Это просто эффект вторичности, от которого страдает не только текст, но и читатель. А если вам покажется, что персонажи говорят голосами других авторов — поздравляю, вы в точку. Это не голос Богдановой. Это хор имитаторов, поющих чужим нотам.
Секта имени Ctrl+V
Господа финалисты, приготовьте ваши бубны, таблетки и ритуальные словечки — сейчас начнётся очищение от оригинальности. Итак, перед нами сюжет, сваренный на костях девяностых, где сектанты водили хороводы, насиловали под музыку духа, лечили истерию горящими травами и звали это «Сияние». Спустя годы культ вернулся — не в мрак, нет, а в культурный центр с занавесками и удобной рассадкой. Новый бренд — «Белое солнце». Старые приёмы — голод, стыд, обрядовая наркота. Просто теперь они подаются с флаером, скидкой на йогу и обязательной сториз в Instagram.
Героиня по имени Ника — дитя той секты, вернувшееся из клиники и спотыкающееся о воспоминания, бубенчики и спам-письма, в которых, видимо, реинкарнировался сам Господь сценарной экспозиции. А рядом мясник Рома (да-да, мясник, не аллегория), который ищет сестру Свету и находит общественную помойку под названием «это всё сами». Его маршрут: морг — подъезд — ДК — труп. Его диалоги: «Где Света?» — «Ушла в поток». Его реакция — сжать зубы и не рассмеяться прямо в лицо этим новообращённым шаманам с айфонами.
Сюжет строится по принципу: берём реальную мерзость девяностых, обваляем её в сахарной пудре «памяти», сбрызнем мистикой и... подаём с фразой: «Смелое социальное высказывание». На вкус — как заплесневевшая селёдка под духовным соусом.
Хочешь понять, как сегодня лепится модный «роман о боли»? Не вопрос. Берёшь первую попавшуюся газетную хронику из конца девяностых, желательно с заголовком в духе «Обнаружено тело в реке» и дежурным подзаголовком «сама виновата». Подходит даже жёлтая пресса — ведь чем грязнее, тем душевнее.
Потом для пущей глубины кидаешь туда два священных фетиша современной метафизики: «медведица» — чтобы шла, как дух леса, с глазами всевидящего и страдающего, и «бубенчик» — как знак, что перед нами не просто жертва, а сертифицированный носитель сакральной боли. Эта парочка работает как чеснок в колдовском супе: и страшно, и дешево.
Теперь добавляем манифест. Обязательно про женщин и их страдание — не потому что правда, а потому что модно. Страдание, конечно, лучше женское, с максимальной концентрацией пассивной обречённости и фоновой вины. Слёзы, кровь, травма — но не дай Бог субъектность, только эффектная обречённость. Желательно, чтобы героиня молчала — страдание в стиле mute.
Далее в рецепт идёт отсылка к Достоевскому. Или хотя бы намёк. Иначе критики не разглядят «глубину». Что-нибудь насчёт «униженных», «кающихся», «внутреннего голоса» и, конечно же, «свободы через страдание». Это как надпись «organic» на бутылке газировки.
Всё это щедро поливается фразами вроде «она не старалась» — чтобы читатель понял, кто тут виноват (спойлер: снова жертва). А в завершение — облако слов типа «пустота», «внутренний свет», «тишина», «освобождение» и «тектоника боли». Это уже не роман, это мистический инфлюенс в обложке с ISBN.
Готово. Можно не благодарить.
Это не роман — это бубен с чужими ритмами. Это даже не вино, выдержанное в дубовой бочке травмы. Это минералка, настоянная на стопке чужих книг, забытых на даче. Газ ушёл, вкус остался чужой. И бутылка уже подписана: «финалист премии».
И ведь главное — работает! Народ хлопает. Критики кивают. А в зале, на заднем ряду, шепчется Достоевский с Пелевиным: — Мы это уже писали, нет? — Писали. Только без медведицы и гранта.
Гастрольный тур чужих стилей
Открываем «Семь способов засолки душ» и попадаем не в роман, а в литературный концерт каверов. Автор на сцене, но без микрофона: за неё поют хором. Степанова, Пелевин, Сорокин, Петрушевская, Иванов и даже уставший от всего Достоевский — все тут, как на корпоративе постмодерна.
Степанова — первая скрипка. Эпиграф дала, занавес открыла и ушла в астрал. Остальное — по шаблону: телесная память, коридоры боли, хрустящие воспоминания. Только у Степановой всё это работает, как камерный оркестр, а у Богдановой — как магнитофон на батарейках: шипит, но не цепляет. Слышишь голос, а чувства нет. И ведь как ловко: один эпиграф — и всё, можно не напрягаться, душа уже вроде как включена.
Пелевин, гений галлюциногенного бреда, здесь отдал в аренду свои образы. Белая дева, медведица, спам как цифровой оракул — узнаёте? Да-да, это всё из его шкафа. Только у него это — метафора и издёвка, а у Богдановой — как будто отписка от нейросети: «Выберите один из вариантов видения». Галлюцинации здесь не двигают сюжет — они просто существуют, как фоновый скринсейвер. Нажал — и пошло: снег, река, девочка в трансе, светлая тень. Эффект — ноль, но красиво.
Сорокин тоже здесь. Он подкинул свой морозильник — тон, в котором смерть звучит как логистика. У него это инструмент. У Богдановой — стиль ради стиля. Девочки тонут, горят, мёрзнут, режутся, и всё это описано так, как будто начальник склада диктует: «Одна — в воде, вторая — на чердаке, третья — под рельсами. Следующая». Градус цинизма — декоративный. А надо — пробирающий до костей.
Петрушевская щедро дала разрешение использовать своих женщин, но с условием: не жалейте. Что ж, условие соблюдено. Женщины здесь — это расходный материал. Как хрупкие рюмки из дешёвого стекла: звяк — и нет. У Петрушевской — страшно, мерзко, но больно. У Богдановой — как будто дизайнер оформлял боль в Adobe Illustrator. Много фона, мало звука.
Алексей Иванов дал целый Староалтайск. То есть не сам город, а его фантом. Пыльный, вымороженный, ржаво-меланхоличный. Как «Парма» на выезде, только без мифа. Все декорации вроде есть: бараки, подъезды, деревья, в которых живёт чёрт знает что. А душа? А атмосфера? А магия? Всё забыли в черновике. Получился город-манекен — вроде как настоящий, но внутри пусто и пахнет пенопластом.
Ну и, конечно, Достоевский. Как же без него? Он же у нас поставщик авторского страдания, благословляющий любую героиню с повреждённой психикой на литературное существование. Вот и Ника тут — смесь Раскольникова, Мышкина и мёртвой мыши из-под батареи. Говорит в духе: «я не ебанутая», а звучит так, как будто цитирует из дневника студентов ВГИКа. Безумие у неё — не как боль, а как аксессуар: чтобы светился, но не мешал жить.
Итог? Получился винегрет. Без свеклы. Без соли. Зато с надписью «глубоко». Вкус — как у салата из чужих рукописей. Пожевал — и забыл. А ведь называли романом. Нет, дорогие, это гастрольный тур по чужим текстам, собранный как сборник демо-треков: вырезки из Степановой, лайв от Пелевина, минусовка от Сорокина и фоновая партитура от Фёдора Михайловича.
Только вот автор забыла сказать спасибо. Или хотя бы извиниться.
Тёмный блеск: редкие огоньки в консервной банке
Справедливость требует: да, мрака в этой книге налито щедро. Так щедро, что хватило бы залить не просто бассейн, а весь Венецианский канал, утопить пару критиков, пару персонажей, пару редакторов, пару надежд и ещё остался бы запас на три стипендии для мизантропов и две дипломные работы по теме «Психоэмоциональные лужи постсоветской тоски». Тут мрак не капает — он льётся, как испорченный суп из автоклава, и с таким напором, что в какой-то момент начинаешь ловить себя на мысли: а вдруг эта книга — это просто портал в чёрную дыру с запахом нафталина и газеты «Женское здоровье» за 1996 год?
Автор явно умеет навешивать тьму, как грузчик — мешки с цементом: грубо, плотно, с хрустом позвоночника. Без намёка на жалость, без попытки пригладить — просто швыряет пластами: вот вам травма, вот суицид, вот секта, вот немного галлюцинаций в довесок. Удар — и следующий. Читаешь — и чувствуешь, как на тебя наваливается словесный бетон, и под ним скребётся что-то вроде смысла. Только не факт, что доберётся наружу.
Атмосфера здесь — как запах в старой коммуналке после пролитого кетчупа и недельного отсутствия вентиляции: густо, навязчиво, въедается в обои, в кожу, в подкорку. Хочется открыть окно, но нет — форточка тут заколочена досками авторского самовыражения. И всё, что остаётся — это заорать. Или хотя бы зажечь спичку и посмотреть, не вспыхнет ли хоть что-нибудь кроме раздражения.
В деталях — тоже не промах. Тут автор, как опытная санэпидстанция, не просто фиксирует грязь, она её измеряет в литературных микробах на квадратный абзац. Рынок — не просто рынок, а заповедник душной безысходности с ароматом тухлой капусты и вечной обиды. Морг — как филиал ада на выезде, где смерть обыденна, как очередь за серым хлебом. Бараки, девочки в подъездах, чиновники в кабинетах с пластиковыми шторами — всё выписано с такой омерзительной точностью, что кажется: автор не просто там была, она там жила, ела, спала и тайком подслушивала, как с потолка капает атмосфера.
Такое не придумаешь — такое только вынюхать можно, как собака-травматик. Видно, что автор лично нюхала стены, щупала подоконники, слушала, как охранник чешет спину под формой и бубнит что-то про отчётность в третьем лице. Всё записано, ничего не упущено. Даже хруст крыльев дохлого комара в сортире вошёл в резонанс с фоном.
Тут она глазастая. Умеет замечать. Смотрит не просто в детали, а в их микропоры. Видит, как под глянцевой наклейкой «реабилитационный центр» шевелится старая добрая секта на выданье, как чиновник подписывает бумагу с выражением лица, будто режет собственную совесть, и как каждый предмет в комнате что-то скрывает — обычно мерзкое, липкое и недопустимо реалистичное. Это не просто реализм, это реализм с перчатками по локоть.
И да, в паре мест пробегает нечто, похожее на искру. Не костёр, не свет в тоннеле, но такая крошечная вспышка, от которой глаз дёргается и сердце замирает. Какие-то фразы, как будто нечаянно, выстреливают точно в печень — не от боли, а от узнавания, как когда слышишь голос бывшей в шуме супермаркета. Какие-то сцены — в затылок, неожиданно, с размаху, будто автор ненадолго забыла, что пишет готическую простыню, и вдруг вспомнила, что у прозы ещё может быть пульс.
Но даже эти редкие плюсы — как морковка в рассоле, заброшенная туда не по рецепту, а в приступе безнадёжного вдохновения: попалась — хрустнула — исчезла, оставив после себя лишь слабый хлюп надежды и призрачный хруст по памяти. Не ищи второй: это была ошибка природы, вспышка случайного вкуса в консервной банке бессюжетного уныния.
Всё снова уходит в тину. Не ту, благородную, с налётом меланхолии и скрытым смыслом, а в липкую, болотистую литературную жижу, где каждое движение сюжета похоже на вздох утопленницы в третьем акте. Там, в глубинах этой трясины, плавают занавески из траура — мокрые, тяжёлые, безвольно обвисшие, как советское покрывало времён тотального дефицита, которым не накрывают, а накрываются навсегда.
Они хлопают по читателю, как лоскуты неотредактированного горя, а сверху за всем этим наблюдает медведица — существо с глазами уставшего литредактора, измотанного бесконечными переписками с автором, но всё ещё не решившегося нажать кнопку «отклонить». Она молчит. Она мигает. Она символ. Или просто опечатка из предыдущего черновика, которая сбежала из нижнего абзаца, чтобы подышать воздухом гранта.
И если свет в этой книге и существует, то только в виде тусклой энергосберегающей лампочки в сельской уборной: мигает, подрагивает, висит на проводе и смотрит на тебя с упрёком. Освещения не даёт, но что-то там сигналит. Возможно — жюри.
А на фоне — медведица с глазами уставшего литредактора, которая и сама уже не понимает, то ли она символ, то ли опечатка из предыдущего черновика. И если свет тут и есть, то исключительно в виде энергосберегающей лампочки из сельпо — мигает, подрагивает, но не спасает. Разве что служит маяком отчаяния для особо настойчивых премиальных жюри.
Так что да, плюсы есть. Их можно даже погладить — осторожно, как больную кошку в приюте, которая ещё не уверена, кусать вас или мурлыкать. Иногда эти плюсы шевелятся, подают признаки жизни, даже отзываются на свет — но только чтобы снова спрятаться под толстым слоем литературного траура. Они хрупкие, как рюмки в поезде третьего класса: дребезжат на поворотах и никогда не доходят целыми до пункта назначения.
В моменты редкой ясности автор как будто вспоминает, что у неё был замысел, был нерв, была живая мысль. И тогда появляется строчка — точная, язвительная, меткая. Но тут же — снова три страницы гробовой тины, через которую приходится продираться, как через мокрую марлю, забыв, зачем вообще сюда полез.
Эти плюсы — как дорогие серёжки на ушах покойницы. Блестят. Отражают свет. Заставляют ненадолго задержать взгляд. Но суть не меняется: перед нами не жизнь, а эффектная имитация движения. И даже если в этой книге где-то теплится пульс — пальцы всё равно скользят по остывшей коже текста.
Мрак, шаблоны и символическая отрыжка: о чём лучше бы не читать
Мрак? Да здесь не налито — тут устроено наводнение. Автор вылила на читателя такую порцию литературной темени, что в ней утонул бы даже Достоевский с фонариком. Свет в конце тоннеля? Забудьте. Это буржуазное излишество для сценаристов «Ёлок» и фанатов happy end'ов. Здесь тоннель — бесконечный, с заворотом на девятый круг, где вместо света на выходе — дохлая собака, мокрый снег и три неопознанных тела, завернутых в фольгу стилистических амбиций.
Атмосфера? Не тягостная — кладбищенски герметичная. Всё здесь пахнет отработанным воздухом подземного перехода, где недавно проходила репетиция панихиды по жанру. Тексты скользят, как дохлая треска по кафелю, герои застревают в сугробах из серого повествования, а над всем этим вьётся душок старой маршрутки, в которой все пассажиры — покойники с билетами в ад. Но едут, как обычно, в центр.
Если роман — это тоннель, то тут нас не везут, а медленно тянут на санях по бетонному дну, под пение ржавой медведицы и тихий стон недоотредактированной боли. Добро пожаловать в литературную чернуху с привкусом пепла и отчёта по гранту.
Хочешь действия? Ха! Это не роман — это бродячий дух тоски, бегущий от барака к моргу, от ДК к чердаку, как привидение без сценариста. Здесь нет развития, только обострение. Читаешь — и чувствуешь, как тебе медленно, ласково, но безальтернативно скручивают шейные позвонки фразой «а теперь сцена с трупом». Хотите расследование? Поищите в другой книге. Здесь только атмосферное ползание по полу чужой памяти.
Персонажи? Ах, эти прекрасные картонные люди — как будто вырезаны из рекламных буклетов по типажам: «Жми сюда, если хочешь антигероя!» Китаев — бизнесмен-решала, с лицом, как у недопущенного до приватизации клерка, с налётом жирного лака от кабака и привкусом купленного холодильника в 1997 году. Его диалоги звучат так, будто их печатали на калькуляторе. Он не двигается — он просчитывается.
Якут — шаман-гуру, собранный из обрезков эзотерических брошюр, списанных с полки «эзо-скидки до понедельника». Его внешний вид — как «до» на фотографии коуча перед ретритом, а манера речи — как будто он цитирует глянцевый гороскоп, переведённый с санскрита через Google Translate. В его бубне больше смысла, чем в его мотивации. Человек-функция. Шаман по прайсу.
Широков — мент с методичкой, из породы тех, кто разговаривает исключительно клише и думает казёнными глаголами. «Сама прыгнула», «девочки были сложные», «всё под контролем» — реплики, которыми можно резать по живому, если бы не то, что они звучат, как автоответчик МВД. Внутри у него не душа, а пункт из положения о дисциплинарной ответственности.
Это не герои — это ходячие штампы в человеческом обличье. Они не говорят — они декламируют, не действуют — а исполняют. И если бы автор честно написала, что в книге участвуют не персонажи, а служебные записки в костюмах, всё стало бы намного честнее. Но нет. Нам продают их как живых. А на вкус — бумага. Переработанная.
А теперь давайте откроем шкаф с символами. Только аккуратно — он не просто завален, он уже трещит по швам от избытка авторской страсти к метафорам. Медведица с глазами как у пророка на вахте? Есть. Бубенчик, гремящий, как остаточный звон грантовой подачи? Конечно. Снег — как нищий поэт: везде, не вовремя и с холодным подтекстом. Спам — да не просто почтовый, а духовный: каждая рассылка ведёт к трупу и метафизике.
Кровь — под стеклом. Гонг — в ушах. Вода — везде, кроме мест, где её ждут. Пепел — на подоконниках прошлого. Луна — не романтическая, а как гугл-календарь тьмы. Обои с цветочками — чтобы контрастнее вмазать по психике. Сломанная табуретка — для жертвенности. Дохлый кот с философским подтекстом — потому что просто кота было бы слишком банально.
Всё тут. Такое чувство, что автор открыла коморку символизма, сорвала пломбы, вывалила всё на пол и сказала: "Играйтесь, дети, мне лень думать, где что должно стоять". Словно гуманитарная помощь пришла не от Сорокина, а от Пелевина с комментарием на полях: «тут можно ещё вогнать парочку знаков, чтобы совсем уж читатель затошнился».
Хотите символ? Забирайте. Хотите два? Ешьте ложкой. Хотите тридцать? Уже расфасованы по главам, как сушёные грибы на барахолке постмодерна. Здесь символизм — не способ выразить, а способ утопить. Всё плавает, ничего не тонет. И смысл, как обычно, — в соседнем тексте.
И вот он — финал. Момент, когда ты ждёшь либо катарсиса, либо хотя бы выстрела в воздух. Но вместо выстрела — звук, как будто кто-то открыл банку с просроченным рассолом и сразу закрыл обратно. Всё заканчивается не точкой, не многоточием — а кисловатой отрыжкой. «Ничего не меняется, ничего не решается» — как будто это и был слоган всей книги. Только он почему-то оказался написан на асфальте перед моргом.
Вся эта история — как бесконечная очередь в регистратуру ада: стоишь, мучаешься, смотришь на других страдальцев и не понимаешь, зачем сюда пришёл. Кажется, ради того самого «глубокого высказывания». Но по итогу — вышел из очереди с пустыми руками и отлепившимся бубенчиком.
Почему номинировали
Всё просто. Потому что это — идеальный фетиш для премиального жюри, которое дрожит при словах «травма», «женская судьба» и «мистический бубенчик». Это не роман — это паспорт в премиальный рай: с виду трагедия, на вкус — спрессованный постмодерн с душком, а по сути — грандиозный рерайт чужих книжных находок, замаскированный под «глубокое высказывание».
Здесь всё, как они любят: мина на лице такая, что МХАТ бы позавидовал, текст — кислее кефира времён перестройки, цитаты — идеально подходят к чёрно-белому фото в сторис с подписью «где-то внутри болит». А если копнёшь? Если рискнёшь спросить: «А откуда всё это взялось?» — в ответ гробовая тишина и вонь пафоса. Вы не на раскопках, уважаемый. Вы на вручении «Большой книги», где за сомнение снимают с голосования, а за сарказм — лишают печенья из буфета.
Это не роман — это идеальный грантовый симулякр, отполированный под требования литературных тендеров. Здесь даже боль — не живая, а пастеризованная, как молоко в пакетах: стерильная, безопасная и рассчитанная на долгий срок хранения. Всё по методичке: вставить труп (лучше женский), добавить травму (детскую и желательно насильственную), размазать символ (лучше два), приправить псевдомифологией, накрыть пафосом и пересолить атмосферу до состояния гоголевского борща, в котором плавают мёртвые аллюзии.
Получается вроде бы литература — но по факту это кулинария имени Ctrl+V. На вкус — как ксерокс «Литературной газеты» образца 1996 года, только без рецензий, без времени и без ощущения, что автор хоть что-то сказала от себя. Всё с привкусом вторсырья: даже бубенчик гремит так, будто его уже носили другие героини, только в более честных книгах.
Наградили? Конечно! Потому что это не текст — это манифест-обманка, в котором каждое «глубоко» заменяет «уже было», а каждое «смело» — «содрано». Это как конкурс шеф-поваров, где кубок дают не за вкус, а за знание того, в каком абзаце положено класть морковку в борщ. Рецепт из Википедии, дух из ближайшего секонд-хенда, но подано — подано! — с видом на метафизику и саундтреком из траура.
Ну и, конечно, фирменный пакетик со смыслом, плотно затянутый резинкой «для продвинутых читателей». Хотите узнать, зачем эта книга попала в финал? Легко. Потому что, когда тебе подсовывают банку с надписью «Тьма, Травма, Текст», а внутри — луковая шелуха, ты всё равно кивнёшь: ну а вдруг это арт?
А жюри кивает. И вручает. Потому что в этом борще хоть и нет мяса, но есть главное — соответствие духу премии: мрачно, тягуче, бессмысленно, зато претенциозно. Остальное — как говорится, отлукавого. Или от Степановой. Или от Пелевина. Кто ж теперь разберёт.
Финальный аккорд с душком премии
А теперь — фанфары, бубен в пол, шапка в студию и укутываем всё это дело в полиэтилен. Потому что если «Семь способов засолки душ» — это «Большая книга», то я — Большой театр, причём на гастролях в сельпо, где между квашеной капустой и полкой с лапшой быстрого приготовления продают «глубокие высказывания» оптом. Да, господа, вот до чего мы дочитались: у нас теперь не литературные премии, а гастрономические ярмарки симулякров, где побеждает не тот, кто пишет, а тот, кто умеет удачно рассолить — чужие идеи, списанные приёмы и метафоры с душком, замаринованные под брендом «женская судьба™».
Здесь уже давно не важно, что написано. Главное — чтоб пахло тяжело, выглядело тревожно, и чтоб можно было сказать: «это про боль». А что внутри — да хоть пустота, хоть запах вчерашнего борща. Главное — ритейл. Главное — упаковка. Главное — чтоб критик взял ложку, хлебнул и медленно сказал: «м-м, постсоветский привкус с нотками метафоры». А там хоть тухлая икра, хоть закатанные в банку цитаты из Пелевина. Главное, чтоб с претензией. Главное, чтоб серьёзно.
Это не финал — это финальный маринад с ароматом творческой просрочки. Не роман, а литературная солянка из залежалых приёмов и варёных аллюзий, где в одной банке булькают забытые фразы, тухлые метафоры и героини с глазами «я это уже играла, но за еду». Тут не сюжет, а список ингредиентов для премиального винегрета: что-то пострадало, кто-то утонул, над кем-то висит символический туман, и всё это плавает в густом, жирном рассоле авторской амнезии, сваренной на водичке из Пелевина и приправленной обрывками Степановой.
Здесь всё промаркировано, как в супермаркете с просрочкой по акции: «страдание» — жирным, «память» — курсивом, «власть» — в кавычках, «снег» — конечно, всегда снег, «боль» — по скидке, «бубенчик» — в подарок первым 100 читателям. Осталось только наклеить ценник, написать «100% ручной рерайт» и выставить на полку в отделе «Для любителей глубины без дна». Рекомендуется к награждению — потому что оно уже было, и всем понравилось. Почти всем. Ну вы поняли.
Так что ждём следующую номинацию: лучшее произведение, вдохновлённое капустой квашеной, да не сказанной — а скопированной. Ведь у нас теперь эпоха, когда вкус определяется выдержкой, а текст — процентом рерайта. И чем кислее, тем премиальнее.
Браво. Закуска удалась.