
Консервы, крах чувств — и обо всём этом рассказано с той же невозмутимой интонацией, с какой торгуются на рижском рынке.
Когда поэт, переводчик, эссеист и прозаик в одном лице садится писать дебютный роман, от литературы лучше держаться на безопасном расстоянии — примерно как от человека, который на визитке перечисляет четыре профессии и ни в одной из них пока не замечен с поличным. Майя Кононенко сочиняла свою «Единоличницу» восемь лет, поочерёдно на Николиной Горе и на турецком острове Бююкада, — и это, пожалуй, самое захватывающее, что можно рассказать о её романе: сам текст, увы, вышел значительно бледнее собственного почтового адреса.
Половину романа — двести восемьдесят тысяч знаков, то есть объём приличного авантюрного чтива, которое по дороге сюда, видимо, было похищено и заменено семейным альбомом, — занимает родословная семьи Коханчиков. Причём подана она с таким количеством благоговейного дыма и торжественных фанфар, будто автор не рассказывает о родственниках, а открывает после реставрации фамильный мавзолей с экскурсоводом и сувенирной лавкой.
Дед Илья Леонидович, полковник погранвойск, проехавший через Нахичевань, Ленинград, Мукачево, Алма-Ату и Ригу, возникает на сцене как нечто среднее между маршалом Победы, святым покровителем семейного архива и победителем конкурса «Лучший дед десятилетия». Ещё немного — и начнутся исцеления прикосновением к служебному удостоверению.
Бабушка Тамара Демьяновна куда интереснее. Домашний тиран с глазами опытного снайпера и борщом из непотрошёной утки, который появляется в романе чаще некоторых родственников. В какой-то момент начинаешь подозревать, что главным героем книги вообще является борщ, а люди вокруг него просто приглашённые артисты второго состава.
Кононенко описывает предметы с такой страстью, словно её наняли составлять опись имущества после обыска в музее советского достатка. Лаковый тренч? Есть. Хрустальная пепельница? Есть. Marlboro на журнальном столике? Есть. Венгерская рубашка цвета какао с разноцветными клюшками? Есть. Особенно клюшки. Рубашка появляется в памяти чаще некоторых персонажей и обладает более убедительным психологическим портретом.
Но настоящей звездой гастролей становится борщ. Их здесь три. Три борща, три рецепта, три идеологии. Один на утке с мёдом, другой со свёклой и салом, третий на утином смальце. Если собрать все сведения о борще из романа в отдельный том, получится фундаментальный труд, который будущие поколения смогут использовать для защиты кандидатских диссертаций. Если собрать всё, что мы узнаём о внутреннем мире персонажей, получится меню на один вечер.
И вот в чём главный фокус этого литературного варьете. Когда Илья Леонидович после распада Союза скатывается из начальственного кабинета в сторожа автостоянки, потом в гостиничного носильщика, начинает пить и тихо умирает, автор рассказывает об этом с тем же выражением лица, с каким десятью страницами ранее описывала удачную покупку утки на рынке. Разделка птицы. Крушение судьбы. Одно настроение. Один темп. Один соус.
Словно в огромном кукольном театре кто-то случайно перепутал таблички на декорациях. Здесь человеческая трагедия выглядит как приложение к рецепту, а рецепт — как главное событие эпохи. Полковник, потерявший жизнь. Утка, потерявшая голову. Обе истории рассказаны с одинаковой эмоциональной температурой.
И где-то на этом месте читатель начинает понимать, кто в романе настоящий герой. Не дед. Не бабушка. Не автор. Даже не семейная память. Это борщ., который победил всех.
Набоков для чайников
Самое опасное, что может сделать дебютант, — это прийти на сцену с программкой, в которой крупными буквами набраны чужие фамилии. Кононенко обещает «игрушечного Улисса» — но Джойс строил свой Дублин из запаха мочи под мостом, пивной отрыжки, скрипа кровати в борделе и внутреннего монолога человека, сидящего на унитазе, то есть из того жизненного мусора, от которого порядочный автор семейной саги отшатнётся с брезгливостью Тамары Демьяновны, обнаружившей грязь под ногтями. Кононенко же берёт материал шекспировского калибра — Невский пятачок, изнасилование, предательство любви, крах империи — и собирает из него кукольный домик, где ничего не пахнет, не хрустит и не кровоточит, зато каждая миниатюрная занавесочка пришита ровным швом. Это не игрушечный Улисс — это чучело Улисса, набитое ватой и выставленное в краеведческом музее.
Обещаны аллюзии «от Кэрролла до Кафки». Единственная опубликованная рецензия на роман — в Живом Журнале, других пока не случилось, что само по себе красноречиво, — констатирует с какой-то даже печалью: «Нет, ничего кэрролловского не будет». Кафки тоже не будет. Скрытой сказочной конструкции, обещанной аннотацией, не обнаружено. Зато обнаружена в товарных количествах латынь: Saturnia pyri, Araneus diadematus, Locusta migratoria — героиня ходит на кружок энтомологии при биофаке МГУ, и Кононенко, видимо, полагает, что латинские подписи под насекомыми автоматически превращают текст в набоковскую прозу, как бирка «органик» на упаковке превращает ту же самую курицу в деликатес. Но Набоков-то был настоящий энтомолог — он ловил бабочек сачком, умерщвлял в морилке, расправлял на дощечке и только тогда втыкал булавку. Весь этот путь от живого к мёртвому он знал руками и передавал словами. У Кононенко бабочки появляются на страницах уже готовыми экспонатами — аккуратными, подписанными, мёртвыми с рождения: латинская этикетка есть, а полёта не было.
И в этом, собственно, вся формула. Когда каждая пуговица, каждая ткань, каждый сорт табака, каждый оттенок неба и каждая порода дерева описаны с одинаковым старательным придыханием — одинаково красиво, одинаково подробно, одинаково мертво, — ни одна пуговица больше ничего не значит, потому что значить — это выделяться, а тут всё выставлено в один ряд, как в магазине, где нет ценников и не понятно, что тебе пытаются продать: горе или гарнитур.
Конвейер имени Шубиной
У Редакции Елены Шубиной давно отработан рецепт, надёжный, как советский плавленый сырок: берёшь три поколения одной семьи, щедро обкладываешь советским бытом, присыпаешь ностальгией, как сахарной пудрой, заворачиваешь в твёрдый переплёт — и на конкурс. После Улицкой с её «Лестницей Якова», после Степновой с «Женщинами Лазаря», после Водолазкина формула могла бы уже вызывать у читателя рефлекторный зевок, но нет — каждый сезон конвейер выкатывает новенький кукольный домик, и жюри литературных премий, состоящее преимущественно из жильцов соседних домиков, послушно выстраивается в очередь с дипломами. Кононенко — образцовая воспитанница этой фабрики: каркас стандартный, фигурки из общего каталога, обои чуть другого оттенка, но планировка та же, вплоть до расположения кукольного борща на кукольной плите.
Школа «Хороший текст», где Кононенко провела несколько курсов, носит название, которое после знакомства с романом начинает звучать как надпись на могильной плите: тут лежит хороший текст, ему не удалось стать книгой. Язык — грамотный. Ритм — есть. Периоды — выстроены. Запятые — на местах. Просто за всем этим благополучием не обнаруживается ровно ничего такого, ради чего один человек открывает книгу другого: ни удара, ни ожога, ни хотя бы занозы. Гандлевский, которого автор в благодарностях славит «за беспощадную критику и редкую обнадёживающую похвалу», судя по результату, был недостаточно беспощаден в первом и чрезмерно щедр во втором — а лучше бы наоборот.
Два лонг-листа, куда «Единоличница» попала одновременно, заслуживают отдельного комического этюда. «Большая книга»: четыреста шестьдесят пять заявок, двадцать девять финалистов в прозе, семнадцать из них — издательство АСТ, и вишенкой на торте — Маргарита Симоньян, вписанная в список задним числом, уже после церемонии оглашения, словно опоздавшая на собственные похороны родственница, которой всё-таки нашли место в катафалке. «Ясная Поляна» — та же картина: половина номинантов приходится шубинской редакции ближайшей роднёй. Литературная премия, в которой издатель, автор и эксперт сидят за одним столом и передают друг другу тарелку с наградами, — это уже не конкурс, а семейный ужин с раздачей комплиментов.
Полмиллиона знаков тишины
А ведь материал-то был — хоть роман пиши. Каждый из этих эпизодов — готовая граната с выдернутой чекой. Но Кононенко аккуратно вставляет чеку обратно, оборачивает гранату в папиросную бумагу, перевязывает ленточкой и выставляет на полку рядом с пепельницей из коричневатого хрусталя и пачкой Marlboro.
Бездарно — слово грубое, но тут оно работает не как ругательство, а как диагноз, причём буквальный: без дара. Дар — это когда из слов делают рану. Когда читатель закрывает книгу и чувствует, что ему чего-то не хватает, хотя до чтения не хватало. Кононенко сделала ровно наоборот: из ран наделала слов. Много слов, красивых, грамотных, расставленных в правильном порядке. Пятьсот семьдесят тысяч знаков, из которых ни один не оставил следа. Только запах.