
Помните, как в «Берегись автомобиля» режиссёр народного театра, имевший к искусству такое же отношение, как трамвай к эротике, выкатил грудь и объявил: «А давайте-ка займёмся Вильямом нашим, дорогим, так сказать, Шекспиром»? Так вот, в 2026 году российская власть выкатила точно такую же грудь и объявила, что будет праздновать двухсотлетие Салтыкова-Щедрина — с указом, оргкомитетом и фестивалем на Красной площади и такими торжественными лицами, будто хоронят не юбиляра, а собственную совесть, и наконец-то с оркестром.
Картина маслом: чиновники несут цветы к портрету человека, который всю жизнь описывал чиновников как существ с органчиком вместо головы и фаршем вместо мозгов, государство учреждает оргкомитет в честь писателя, доказавшего, что никакой оргкомитет в этой стране не способен организовать ничего, кроме собственного кормления, и все делают вид, что книжки юбиляра — это давно про девятнадцатый век, что-то неактуальное, вроде крепостного права или честных выборов. Будь Михаил Евграфович жив — ему бы вместо юбилея выписали повестку, портрет заменили строчкой в реестре иноагентов, а торжественную речь — экспертизой на предмет «не слишком ли точно описал начальство».
Но мёртвый классик — классик безопасный: его засунули в учебник как огурец в банку, нарезали на параграфы и залили формалином школьной программы, и теперь он не кусает никого, кроме девятиклассников перед ЕГЭ. После экзамена Щедрин летит туда же, куда совесть из его собственной сказки — в никуда: взрослым не до сатиры, у взрослых ипотека.
Главврач в смирительной рубашке
Представьте дурдом: мужику смирительную рубашку натягивают, а он хватает санитара за руку и говорит: «Слышь, у тебя давление — скороварка позавидует, глаз дёргается, пальцы трясутся, ты сам-то когда последний раз у врача был?» И санитар стоит белый, потому что мужик — бывший главврач этой самой дурки, он её с нуля строил, знает каждую крысу в подвале по имени-отчеству и помнит, кто из медсестёр где коньяк заначил. Вот это Щедрин. Не блогер, который ноет из кофейни про «всё пропало», — а бывший замгубернатора двух областей, мужик с казённой печатью и правом одним росчерком отправить жулика на нары.
Вице-губернатор Рязани, потом Твери — по-простому, это как если бы зам Воробьёва или зам Беглова вдруг начал по вечерам записывать всё, что видел на работе: кто сколько украл, кто кому занёс, кто с каким рылом отчитывался об успехах, которых не было, и у кого жена внезапно открыла бутик при зарплате мужа в сорок тысяч. И вместо того чтобы записи сжечь, как нормальный человек, взял и опубликовал. Получилась «История одного города» — служебная записка, от которой у начальства случилось расстройство, и не желудка, а биографии.
Нынешние чиновники тоже пописывают: Медведев в телеграме жжёт так, что Щедрин со своим Брудастым — градоначальником, у которого вместо мозгов стоял механизм на две фразы «Не потерплю!» и «Разорю!» — просто отдыхает, потому что у Медведева и двух фраз не надо, там одна по кругу, зато с ядерной боеголовкой. Мединский диссертацию написал — а когда учёные начали её читать, оказалось, что защищать надо не диссертацию, а Мединского от учёных. Собянин строчит про «лучший город земли», стоя посреди стройки, которая длится дольше Столетней войны, и кладёт плитку поверх плитки поверх плитки, будто это не тротуар, а лазанья, только вместо сыра — бюджет, и каждый слой вкуснее предыдущего, но не для тех, кто ходит сверху. А Щедрин от всей компании отличался одним: он правду писал, а эти — фантастику, причём такую, что сам Щедрин бы обзавидовался, у него воображения на столько вранья не хватило бы.
Начальники, которые никуда не делись
А теперь возьмём щедринских градоначальников и проверим, что бы с ними было, если бы они жили не в книжке, а прямо сейчас, в пиджаках и с удостоверениями.
Брудастый, он же Органчик, — градоначальник с механизмом вместо мозгов, весь словарный запас в две фразы: «Не потерплю!» и «Разорю!» Щедрин потом объяснял: дело не в буквальном механизме, а в начальниках, у которых в башке кроме двух команд отродясь ничего не помещалось. Откройте телеграм Медведева — вот он, Органчик, живой и тёплый: одна фраза про ядерный удар, вторая про ядерный удар другими словами, третьей не завезли, конструкция не предусматривает. Щедрин получил бы экспертизу за оскорбление, только проблема не в том, что начальника обозвали механизмом, а в том, что механизм узнали и совпало вплоть до серийного номера.
Фердыщенко — градоначальник, который гулял по собственному выгону среди навозных куч, а в голове у него стояли верфи, корабли и несметные богатства. Откройте блог Собянина — тот же Фердыщенко, только в дорогом пальто: ходит по Москве, которую перекапывают как картофельное поле, и видит «лучший город земли». Плитку перестилают каждый сезон — под ней уже геологические пласты предыдущих реформ, и если копнуть, найдёшь гранит, мрамор и чьи-то надежды на пешеходную зону. Ларьки снесли — пустота. Хрущёвки снесли — стройка на три поколения. Фердыщенко видел Венецию, Собянин видит Сингапур, а навозные кучи как лежали, так и лежат, только теперь за забором с весёлой картинкой.
При подполковнике Прыще — том самом, с фаршированной головой, — в городе вдруг все сыты и довольны. Именно поэтому предводитель дворянства взял и сожрал ему голову — буквально, за обедом, не подавившись. В России это конвейер: Фургал — губернатор, при котором людям полегчало, сидит. Пригожин — повар, ставший полководцем, самолёт упал. Суровикин — генерал, при котором что-то получалось, исчез без следа. Три человека, один финал: голова съедена. У Щедрина хотя бы предводитель дворянства виновника не скрывал.
Перехват-Залихватский — самый лаконичный: пришёл, «сжёг гимназию и упразднил науки». Одна строчка у Щедрина, а у нас из неё — образовательная политика на двадцать лет: РАН обкорнали, учёные разъехались, а министр Фальков руководит пепелищем с такой отчётностью, будто гимназию не сожгли, а «оптимизировали». Перехват-Залихватский хотя бы имел честность не прятать спички. А эти прячут — и с презентацией в PowerPoint.
А все вместе градоначальники — не психи-одиночки, а типовой ассортимент: одни секут открыто, другие «с цивилизацией», а третьи ласково — но секут все, потому что в Глупове без этого не понимают, что ими управляют. И Щедрин сказал штуку, от которой мороз по коже: Глупов — это «настоящее, которое ради деликатности рассказывает о себе в прошедшем времени». Вся «История одного города» — про сейчас, только написано так, чтобы автора не посадили. Сегодня книжке влепили бы 18+ — не за эротику, а за административный ужас, потому что детям нельзя знать, как устроен город, в котором им придётся жить.
«Карась-идеалист»: рыба плавает и говорит, что сильные не должны жрать слабых, богатые не должны обирать бедных и вообще надо жить по совести. Щука слушает и спрашивает: «А как эти речи называются?» Ей отвечают: «Бунтовские». И щука карася проглатывает — не от голода, а по должности: кто заговорил про справедливость, тот сам виноват. Щедрин написал это в 1884 году, а у нас жил человек — карась, который тоже открыл рот и сказал: воруют. Имя этого карася щука не произнесла до самого конца — даже когда проглотила. Карась узнаваем без подписи, щука — тем более.
«Пропала совесть»: однажды совесть исчезла, и всем полегчало. Грабить — пожалуйста, врать — на здоровье, а воровать — только успевай. А когда совесть случайно нашли на улице, полицейский посмотрел и решил, что это пасквиль, вещдок, надо оформить протокол. В Глупове совесть не запрещена, статьи такой нет. Но если у тебя обнаружат — будут проблемы, потому что совесть в административной системе — как тараканы наоборот: все делают вид, что их нет, а если выползет — вызывают службу.
«Премудрый пескарь» — самый страшный, хотя самый тихий. Рыбка всю жизнь сидит в норе, никуда не суётся, ничего не нарушает — и проживает жизнь, которую жизнью назвать нельзя. Ни семьи, ни друзей — и ни одного нормального дня — зато цел, не съели, не посадили. Единственный персонаж у Щедрина, который ни разу не попал в неприятности. И самый жуткий, потому что пескарь — национальная стратегия. Сурков, когда писал про «глубинный народ», описал страну пескарей и назвал это достоинством: сидят в норах, не высовываются — стабильность. Щедрин описал то же самое и назвал это смертью при жизни. Разница между Сурковым и Щедриным — как между диагнозом и рекламным буклетом.
Журнал, который закрыли дважды: тогда — министрами, сейчас — кнопкой
Щедрин шестнадцать лет рулил «Отечественными записками» — главным толстым журналом страны, тираж шесть тысяч, и это не нынешние подписчики, которые лайкнули и забыли, а шесть тысяч мужиков, которые реально читали и потом неделю ходили злые. Цензура журнал ненавидела: однажды уничтожили целый том — не абзац, а том, будто бумага лично пришла к министру домой и нагадила на ковёр. В 1884-м журнал прикончили окончательно.
Прикончили с понтами: собрались четыре министра, нахмурились и вынесли приговор — «вредные идеи», «подозрительные личности». Подписал Феоктистов — мужик, который сам когда-то в журнале печатался, а потом перебежал в цензуру и закрыл коллег, как бывший зять, которого не позвали на Новый год, а он вызвал пожарную инспекцию и опечатал квартиру.
Теперь смотрите, что сейчас. «Новая газета» (лицензия отозвана судом) — никаких министров, просто суд, бумажка, закрыто, даже чаем не напоили. «Медуза» (признана иноагентом и нежелательной организацией) — два штампа сразу, как в паспорте, где и прописку влепили, и выезд запретили. «Дождь» (признан иноагентом и нежелательной организацией) — то же двойное клеймо, на всякий случай, как контрольный. Империя хотя бы убивала журналы с достоинством — министры, протокол, почти похороны с катафалком. Нынешняя цензура работает как автомат с газировкой: нажал кнопку — журнала нет, стаканчик в урну. «Отечественные записки» сегодня никто бы не закрывал — они бы просто не загрузились, и вместо Щедрина на экране выскочило бы «Ресурс ограничен по решению Роскомнадзора», и это тоже чистый Щедрин, только без юмора.
Иноагентом Михаила Евграфовича оформили бы за обедом: его сказки без спросу печатали в Женеве, за границей тексты растаскивали все подряд, а в правительстве журнал называли «притоном нигилистов» — ну чем не «нежелательная организация»? Щедрина записали бы не за враньё, а за правду — просто правда о начальстве на заграничном воздухе портится быстро и воняет сильно.
Человек, который заподозрил реку в измене
А теперь — главный. Угрюм-Бурчеев — градоначальник, который посмотрел вокруг и обиделся на всё сразу: дома стоят криво, люди живут как хотят, а река — вообще наглость, течёт куда вздумается, разрешения не получила. Берёт топор — не чинить, зачем чинить, если можно снести всё и построить заново: улицы как штык, дома как табуретки в казарме и люди строем, а кто против — марш в реку строить плотину, потому что река виновата, течёт не туда. Народ тонет, мрёт — команда одна: «Гони!» Примерно как объявить войну погоде за то, что дождь идёт без согласования.
Даниил Андреев — поэт, которого Сталин закатал на двадцать пять лет — сидел на нарах, читал Щедрина и чуть не упал: в Угрюм-Бурчееве узнал собственного тюремщика. Потому что Угрюм-Бурчеев — не фамилия, а вакансия, которая в России не пустует. Аракчеев загонял мужиков в военные поселения — река снесла. Николай Первый забил рот стране цензурой — река снесла. Сталин обтянул полстраны колючкой — река снесла. Каждый следующий приходил с тем же чертежом казармы и уверенностью, что предыдущие были дураки, а он-то знает. Река не спорила. Ждала. У реки вечность, а у градоначальника только срок.
Покажи Угрюм-Бурчеева по телевизору — никто бы не вздрогнул, он говорил бы привычным языком: не «сношу город», а «суверенный проект», не «перегораживаю реку», а «борюсь с несанкционированным течением»; казармы назвал бы «консолидацией нации», а снос всего — «опорой на традиционные ценности». Включите вечерние новости — узнаете каждое слово.
Впрочем, мы рассказываем в прошедшем времени — деликатно, как положено в городе, который не хочет попасть под собственное законодательство. Есть анекдот: попугай сидел на балконе и обзывал прохожих, хозяин наказал, попугай перестал — теперь молча смотрит, а потом: «Мужик, ну ты меня понял, да?» Вот и мы никого не обзываем. Просто смотрим. Мужик, ну ты понял, да?
Диагноз в рамочке
Двести лет Щедрину — и он не устарел. Конечно, гений — но дело в том, что Глупов никуда не делся. Глупов — это не город на карте, это способ управления страной, который штампует одно и то же без перерыва на обед: засунул нового градоначальника — на выходе те же два слова «Не потерплю!» и «Разорю!», тот же фарш вместо мозгов, тот же выгон с навозными кучами, которые называют национальным проектом, и та же река, которую перегораживают, потому что она, зараза, течёт куда хочет. Фамилии меняются, костюмы меняются, вместо мундира — пиджак, вместо указа — пост в телеграме, а глаголы те же самые, щедринские: взыскать, высечь, разорить, благоустроить и снова разрушить.
Государство повесило себе диагноз на стену в рамочке и назвало его грамотой. Юбилей Щедрина — это не праздник писателя, это двухсотлетие болезни, которую пациент отказывается признавать, хотя анализы давно на руках и написаны таким языком, что даже подросток, открывший учебник за день до экзамена, понимает, о чём речь. Русскую классику обычно проходят в школе. Щедрина проходят по жизни — каждый день, на каждом этаже и в каждом кабинете, где сидит очередной Брудастый с органчиком и выдаёт свои два романса так, будто открыл пенициллин.
Щедрина невозможно перерасти — не потому что он такой большой, а потому что объект его сатиры каждое утро встаёт, завтракает, надевает пиджак и едет на работу. А Глупов по-прежнему рассказывает о себе в прошедшем времени. Деликатно. Потому что в настоящем — за это дают срок.