
Одиннадцатое сентября — дата, которая в нашей культуре занята другим. Но до башен-близнецов, до самолётов, до всего, что сделало этот день именем нарицательным, — до всего этого было другое одиннадцатое сентября. Внутренняя тюрьма НКВД на Лубянке. Камера. Человек сидит за столом и пишет заявление. Адресат — Народный комиссар внутренних дел СССР Лаврентий Павлович Берия. Заявитель — Исаак Эммануилович Бабель, писатель, номер дела Р-1252. Текст заявления сохранился. Дата на нём — 11 сентября 1939 года. Ровно восемьдесят семь лет назад сегодня.
«Я прошу Вас, гражданин Народный комиссар, разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи. Они содержат черновики очерков о коллективизации и колхозах Украины, материалы для книги о Горьком, черновики нескольких десятков рассказов, наполовину готовой пьесы, готового варианта сценария. Рукописи эти — результат восьмилетнего труда, часть из них я рассчитывал в этом году подготовить к печати. Я прошу Вас также разрешить мне набросать хотя бы план книги в беллетристической форме о пути моём…»
Человек сидит на Лубянке и вежливо просит разрешения разобрать собственные черновики. Не выпустить их. Не вернуть. Не опубликовать. Разобрать. Привести в порядок. Раскладочки. Это — не трагедия. Это — канцелярская нелепость такого масштаба, что трагедия рядом с ней выглядит как жанр второго разбора. Трагедия — это когда герой гибнет за идею. Канцелярская нелепость — это когда герой гибнет, а его рукописи тем временем лежат в папках, которые никто не открывает, никто не читает, никто не использует и в конце концов — теряет.
Начнём с начала, потому что начало — документально и точно. Пятнадцатое мая 1939 года. Дача в Переделкине, посёлок советских писателей. Раннее утро. Бабель арестован сотрудниками НКВД. В тот же день — обыски: на даче и в московской квартире в Большом Николоворобинском переулке. Составлен протокол изъятия.
Протокол — документ скуповатый, но честный. На даче изъято: рукописи — пятнадцать папок; записные книжки — одиннадцать штук; блокноты с записями — семь штук. На квартире в Москве — ещё девять папок. Итого: двадцать четыре папки. Плюс переписка — около пятисот писем. Плюс записные книжки, блокноты, блокноты, блокноты. Всё это — сложено, опечатано, погружено, увезено.
Двадцать четыре папки. Попробуем представить, что в них было, — не потому что мы знаем, а потому что Бабель нам рассказал. В заявлении Берии он перечисляет: очерки о коллективизации и колхозах Украины. Материалы для книги о Горьком. Черновики нескольких десятков рассказов. Наполовину готовая пьеса. Готовый сценарий. И — «план книги в беллетристической форме о пути моём». То есть — роман. Или то, что должно было стать романом. Автобиографическим, судя по формулировке. Восемь лет труда. С 1931 по 1939. Восемь лет, в течение которых Бабель почти не печатался — молчание, которое в те годы само по себе было подозрительно.
Знаете, что Бабель сказал после смерти Горького в 1936-м? «Ну, теперь всё, каюк. Жить мне не дадут». Он знал. Он всё знал заранее. И при этом — работал. Восемь лет. Десятки рассказов. Пьеса. Сценарий. Книга о Горьком. Очерки о коллективизации. Роман. Человек, который знал, что ему не дадут жить, — писал. И не просто писал — копил. Не публиковал, а откладывал. Не выбрасывал, а складывал в папки. Двадцать четыре папки. Восемь лет. Результат — ноль. Рукописи изъяты, автор расстрелян, папки потеряны.
И вот тут — главная, самая важная, самая страшная деталь этой истории. Ни один изъятый документ не был использован в самом следствии.
Подумайте об этом. Государство изъяло двадцать четыре папки. Рукописи, записные книжки, пятьсот писем. Государство арестовало человека, обвинило его в шпионаже в пользу французской и австрийской разведок, в принадлежности к троцкистской террористической организации, в связях с женой врага народа Ежова. Государство вело следствие восемь месяцев. Допросы — трое суток без перерыва. Пытки. Признательные показания, от которых Бабель потом отказался. Обвинительное заключение, суд, приговор, расстрел. И за все эти восемь месяцев — ни один листок из двадцати четырёх папок не был приобщён к делу. Ни один.
Зачем тогда изымали? Зачем забирали? Государство забрало рукописи, не прочитало их, не использовало и потеряло. Вот — формула. Не «репрессии», не «террор», не «тоталитаризм». Формула проще и страшнее: забрали — не прочитали — потеряли. Государство работало как bad библиотекарь: берёт книгу, ставит на полку, забывает, где поставило, через полгода не может найти, через год забывает, что вообще брало. Разница — в масштабе. Библиотекарь теряет книгу. Государство теряет восемь лет чужого труда. Двадцать четыре папки. Несколько десятков рассказов. Пьеса. Сценарий. Роман. Книга о Горьком. Очерки о коллективизации. Всё — бесследно.
В 1988 году КГБ официально заявил, что не располагает сведениями о судьбе изъятых при аресте Бабеля документов. КГБ — организация, которая фиксировала всё. КГБ — контора, которая знала, кто, когда и с кем разговаривал, кто что читал, кто куда ходил. КГБ потерял двадцать четыре папки и не знает, где они. Это — не халатность. Это — метод. Государство такого масштаба не теряет вещи случайно. Оно теряет их тогда, когда они ему не нужны. А рукописи Бабеля ему были не нужны. Они были нужны только Бабелю. И — нам. Но Бабеля расстреляли, а нас — не спросили.
Впрочем, есть и другая версия. Никаких актов об уничтожении архива Бабеля нет. Ни одного документа, подтверждающего, что папки сожгли, утопили, закопали, вывезли. Нет акта — нет уничтожения. Формально. Юридически. Бумажка не подписана — значит, вещь существует. Это — логика канцелярии, и она, как всегда, работает против логики жизни. Потому что жизни нет, а бумажка — есть. Бабеля нет, а акт об уничтожении — не найден. Папок — не найдено. Актов — не составлено. Чего — нет? Чего — не было? Канцелярия не отвечает. Канцелярия хранит молчание, которое красноречивее любого ответа.
Но вернёмся к заявлению. Потому что заявление — это не просто документ. Это — сцена. Представьте: Лубянка. Внутренняя тюрьма НКВД. Камера. Бабель — человек, который три месяца назад прошёл через допросы, длившиеся трое суток без перерыва, который дал показания, от которых потом отрёкся, который подписал признание, которое на суде назвал ложью. И вот этот человек сидит и пишет заявление. Не прошение о помиловании. Не жалобу на условия содержания. Не отказ от показаний (это он уже сделал, отдельно, 5 ноября и 21 ноября 1939-го, и 2 января 1940-го). Он пишет — о рукописях. Он просит разрешить ему привести в порядок отобранные рукописи.
Это — поразительно. Человек на Лубянке. Человек, который знает — или чувствует, или догадывается, — что его, скорее всего, не выпустят. И он пишет не о жизни, а о черновиках. Не о себе, а о текстах. Не о свободе, а о порядке. «Привести в порядок». «Подготовить к печати». «Набросать план». Он — писатель. Он — пишет. Даже здесь. Даже в этом месте. Даже в этот момент. Он — пишет. И пишет — о письме. О возможности писать. О праве разобрать собственные черновики. О праве, которое у него отняли вместе со всем остальным — и которое он просит вернуть. Не всё, а хотя бы это.
Бабелю не дали. Привести в порядок рукописи Бабелю не дали. Были ли они в то время на Лубянке — неизвестно. Может быть, папки уже лежали в каком-нибудь архивном хранилище НКВД. Может быть, их уже переложили в подвал, где через два года, во время эвакуации 1941-го, они сгинут. Может быть, их уже разобрали на сувениры сотрудники, проводившие обыск, — кому не нужна папка с рукописью знаменитого писателя? Может быть. Никто не знает. Никто не узнает. Архив не найден до сих пор.
А теперь — приговор. Точная формулировка. Военная коллегия Верховного суда СССР, 26 января 1940 года. Заседание — в кабинете Берии в Бутырской тюрьме, по негласному порядку: Берия имел кабинеты во всех тюрьмах города. Председатель — Ульрих. Бабель — подсудимый.
Приговор: «Бабеля Исаака Эммануиловича подвергнуть высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Приговор окончательный и на основании постановлений ЦИК СССР от 1/XII-34 г. в исполнение приводится немедленно».
С конфискацией имущества. Всё лично ему принадлежащее — конфисковать. В том числе, надо полагать, и двадцать четыре папки, которые и так уже были изъяты четыре месяца назад, но теперь — конфискованы официально. Окончательно. Немедленно.
Бабелю дали последнее слово. Он сказал: «В 1916 году, когда я написал своё первое сочинение, я пришёл к Горькому. Потом был участником гражданской войны. В двадцать первом снова начал писать. В последнее время усиленно работал над одной вещью, которую закончил в черновике к концу тридцать восьмого. Я ни в чём не виновен, шпионом не был, никогда никаких действий против Советского Союза не совершал. В своих показаниях возвёл на себя поклёп. Прошу об одном — дать мне возможность закончить мою последнюю работу».
Дать мне возможность закончить мою последнюю работу. Он просил об этом Берию — в заявлении от 11 сентября. Он просил об этом Ульриха — в последнем слове. Он просил не о жизни, а о работе. Не о помиловании, а о рукописи. «Дать мне возможность». Государство — не дало. Государство дало ему пулю.
Расстрелян 27 января 1940 года, в 1:30. В тот же день тело кремировано в крематории Донского монастыря. В расстрельном списке, подписанном Берией и завизированном Сталиным, Бабель значится под номером двенадцать, среди трёхсот сорока шести смертников. Имя палача — капитан госбезопасности Блохин, начальник комендантского отделения.
Бабель просил закончить последнюю работу. Блохин закончил её за него.
Антонина Николаевна Пирожкова. Гражданская жена. Инженер Метропроекта. Бабель заполучил её хитростью — сперва заставил выпить водки, уверяя, что так поступают все строители, затем зазвал в гости на вареники с вишней. Она была моложе его на пятнадцать лет. Они прожили вместе семь лет. Дочь Лида родилась в 1937-м.
После ареста — 15 мая 1939-го — Пирожковой объявили формулировку, которая стала стандартной для родственников расстрелянных: «Десять лет без права переписки». Десять лет. Без права переписки. Формулировка — гениальная в своей жестокости. Она не говорит «расстрелян». Она не говорит «мертв». Она говорит: он жив, но вы не можете с ним связаться. Десять лет. Ждите. Она — ждала.
Ежегодно — каждый год — Пирожкова ходила в справочное бюро НКВД (потом МГБ) и получала подтверждение: «Жив, содержится в лагерях». Из года в год. Одинаковый ответ. Одинаковая бумажка. «Жив. В лагерях». Бабель к этому времени — мертв уже. Давно мёртв. Кремирован. Но справочное бюро не знало — или делало вид, что не знало, — и выдавало бумажку. «Жив. В лагерях». Это — государственная ложь как форма жалости. Или — как форма управления. Государство лгало не из жалости. Государство лгало, потому что так было удобно. Признать расстрел — значит признать расстрел. А еще признать расстрел — значит ответить на вопросы. Кого расстреляли? За что? На основании чего? Куда делось тело? Куда делись вещи? Куда делись рукописи? Нет. Лучше — «жив, в лагерях». Тише. Удобнее. Бумажка — и до свидания.
До 1947 года — восемь лет — Пирожкова получала один и тот же ответ. «Жив, содержится в лагерях». Потом — в 1947-м — формулировка чуть изменилась: «Жив, содержится в лагерях. Будет освобождён в 1948 году». В 1948-м — срок истёк. Десять лет прошли. А Бабель — не вернулся. Потому что Бабель был мертв уже восемь лет. Но справочное бюро — не знало. Или — делало вид.
Потом — 1954-й. Смерть Сталина — позади. Знакомый, случайно услышавший разговор двух адвокатов, позвонил Пирожковой: заезжай, говорят, в прокуратуру, дело пересмотрено. Пирожкова поехала. Ей выдали справку: «Дело по обвинению Бабеля Исаака Эммануиловича пересмотрено Военной Коллегией Верховного суда СССР 18 декабря 1954 года. Приговор Военной Коллегии от 26 января 1940 года в отношении Бабеля И.Э. по вновь открывшимся обстоятельствам отменён, и дело о нём за отсутствием состава преступления прекращено». Реабилитация. Официальное признание: был невиновен. Четырнадцать лет спустя после расстрела.
Пирожкова прочла справку и спросила о судьбе Бабеля. Человек, выдавший справку, взял ручку и на полях лежавшей на столе старой газеты написал: «Умер 17 марта 1941 года от паралича сердца». Дал прочесть. Потом — оторвал от газеты эту запись и порвал. Сказал: в загсе своего района получите свидетельство о смерти.
Год смерти — 1941-й. Причина — паралич сердца. Дата — 17 марта. Всё — ложь. Бабель расстрелян 27 января 1940-го. Но государству, даже реабилитируя, нужно было соврать ещё один раз. Не сказать правду — а подсунуть заменитель. Написать на полях старой газеты. Дать прочесть. Порвать. Отправить в загс — за бумажкой, в которой будет стоять другая дата, другая причина, другой год. Государство не могло просто сказать: мы его расстреляли. Государство сказало: он умер от паралича сердца. Тихо. Спокойно. Естественной смертью. В 1941-м.
Пирожкова получила в загсе свидетельство о смерти — с датой 17 марта 1941 года. И жила с этим свидетельством ещё годы. Правда — настоящая дата, настоящая причина, настоящее место — стала известна только в перестройку.
«Я благодарна НКВД за обман, — призналась Пирожкова позже. — Ведь все эти годы я жила надеждой».
Реабилитация — 1954-й. С этого момента Пирожкова начала искать рукописи. Двадцать четыре папки. Несколько десятков рассказов. Пьеса. Сценарий. Книга о Горьком. Очерки о коллективизации. Пятьсот писем. Она искала — официально, через инстанции, через запросы, через архивы. Безрезультатно.
Пирожкова искала папки до конца жизни. Она умерла 12 сентября 2010 года в Сарасоте, штат Флорида, США, на сто втором году жизни. Переехала к единственному внуку — Андрею Малаеву-Бабелю. Перед смертью завершила мемуарную книгу «Семь лет с Исааком Бабелем», полностью опубликованную только в США. Она пережила мужа на семьдесят лет. Семьдесят лет. Из них — пятнадцать — в неведении. И — пятьдесят шесть — в поиске.
Итог поиска: ноль. Папки не найдены. Ни одна. Ни одного рассказа. Ни одной страницы пьесы. Ни одного письма из пятисот. Государство забрало — и потеряло. Или — уничтожило, не составив акта. Или — лежат где-то в архиве, под другим номером, в другой описи, в другом фонде. КГБ в 1988-м заявил, что не располагает сведениями. ФСБ — наследник КГБ — молчит. Архив Бабеля, если он существует, — где-то. Если не существует — нигде.
«Рукописи исчезли, а Бабеля расстреляли, — сказала Пирожкова. — Такому варварству и такой жестокости нет прощения, и сколько бы времени ни прошло, это невозможно забыть».
И вот теперь — к главному. Не к трагедии. К канцелярии.
Трагедия — это когда человек гибнет. Канцелярия — это когда после гибели человека его рукописи лежат в папках, которые никто не открывает. Трагедия — это расстрел. Канцелярия — это заявление на Лубянке с просьбой разобрать черновики. Трагедия — это пуля в 1:30 ночи. Канцелярия — это справка «жив, содержится в лагерях», выданная через год после расстрела. Трагедия — это смерть. Канцелярия — это свидетельство о смерти с ложной датой и ложной причиной, выписанное через четырнадцать лет.
Государство, о котором идёт речь, работало не как палач, а как делопроизводитель. Палач — это эмоция, страсть, жестокость. Делопроизводитель — это протокол, опись, акт, справка, формулировка. Бабеля арестовали — составили протокол. Рукописи изъяли — составили опись. Допросили — составили стенограмму. Приговорили — составили приговор. Расстреляли — составили акт о приведении приговора в исполнение. Реабилитировали — составили справку. Справку выдали — на полях старой газеты написали ложную дату — порвали. В загсе выдали свидетельство — с ложной датой и ложной причиной. Каждое действие — оформлено. Каждый шаг — задокументирован. Каждая ложь — на бумаге. Бумага — терпит.
И вот — рукописи. Двадцать четыре папки. Изъяты — по протоколу. Описаны — в протоколе. Перечислены — Бабелем в заявлении Берии. И — потеряны. Без протокола. Без акта. Без описи. Без справки. Единственное действие государства, которое не было задокументировано, — это исчезновение рукописей. Всё остальное — расписано, разложено, пронумеровано. А тут — дыра. Провал. Зияющий пробел в делопроизводстве, через который ушли двадцать четыре папки и восемь лет труда.
Это — не случайность. Это — симптом. Канцелярия знает, как уничтожить человека. Она не знает, как сохранить рукопись. Человек — это дело номер, папка, графы, протокол. Рукопись — это содержание. А канцелярия не работает с содержанием. Она работает с бумагой. Бумага есть — работаем. Бумаги нет — не работаем. Рукописи Бабеля были бумагой, пока их изымали. Они перестали быть бумагой, когда их потеряли. И с этого момента — для канцелярии их не существует. Потому что канцелярия — не литературоведение. Канцелярия — это реестр. А в реестре — пусто.
Попробуем — хотя бы приблизительно — оценить масштаб утраты. Бабель — автор «Конармии» и «Одесских рассказов». Это — небольшой объём. Бабель писал мало и медленно, отделывал каждую фразу, был одержим словом. «Слова — ранят, как иглы», — сказал он в одном из интервью. Весь его опубликованный корпус — это, по сути, две тонкие книги. И вот — двадцать четыре папки. Несколько десятков рассказов. Пьеса. Сценарий. Книга о Горьком. Очерки о коллективизации. Роман. Это — ещё один Бабель. Или — два. Или — три. Столько, сколько поместится в двадцать четыре папки.
Этого Бабеля — нет. Он исчез вместе с папками. Мы имеем того Бабеля, которого успели напечатать до 1939-го. И — обрывки, крохи, фрагменты, которые уцелели у друзей, в архивах, в письмах. А того Бабеля, который писал восемь лет в стол, — нет. И — скорее всего — не будет.
Нью-Йоркская публичная библиотека в начале 2000-х пыталась искать рукописи в российских архивах. Брент — издатель, который этим занимался — говорил: «Я верю, что рукописи где-то есть. Я не думаю, что они были частью общей чистки архивов во время немецкого вторжения». Оптимизм. Может быть — обоснованный. Может быть — нет. Двадцать лет прошло с тех пор — рукописи не найдены.
И вот — одиннадцатое сентября. 1939-й — 2026-й. Восемьдесят семь лет.
Бабель написал заявление. Берия его — скорее всего — не читал. Рукописи — не нашлись. Пирожкова — умерла. Архив — потерян. Государство, которое изъяло, не прочитало и потеряло, — продолжает существовать. В другом виде, под другим названием, с другим гимном. Но — та же канцелярия. Те же протоколы. Та же привычка забирать и не возвращать.
Бабель просил: «Дать мне возможность закончить мою последнюю работу». Государство ответило: расстрел, немедленно, конфискация. А рукописи — потеряли. Где-то между описью и реестром. Между протоколом и актом. Между бумагой и пустотой.
Двадцать четыре папки. Восемь лет труда. И — ни одного акта об уничтожении. Может быть, они существуют. Может быть — нет. Канцелярия не отвечает. Канцелярия хранит молчание. А Бабель — нет. Бабель не молчит. Бабель — пишет. Даже с того света — пишет. Заявление Берии — последний текст Бабеля, который у нас есть. От 11 сентября 1939 года. Просьба разобрать черновики. Просьба, которая осталась без ответа. Текст, который остался — без текстов. Писатель, который остался — без рукописей. Государство, которое осталось — без стыда.